Самый знаменитый «тунеядец» Советского Союза
Вдохновленный лекциями Бродского для американских студентов, Соломон Волков решил поделиться своими впечатлениями с как можно большим количеством людей. Так возникла идея книги «разговоров» с поэтом. В ней собраны воспоминания Бродского о детстве и юности в Ленинграде, о судебном процессе, ссылке на Север и вынужденной эмиграции. Читайте отрывки из книги «Диалоги с Иосифом Бродским» вместе с порталом «Культура.РФ».
Детство, отрочество, юность
Из тех лет у меня сохранилось яркое воспоминание — мой первый белый хлеб, первая французская булочка, которую я укусил. Война недавно кончилась. Мы были у маминой сестры, у тетки моей — Раисы Моисеевны. И где-то они раздобыли эту самую булочку. И я стоял на стуле и ел ее, а они все смотрели на меня.
У меня по отношению к морскому флоту довольно замечательные чувства. Уж не знаю, откуда они взялись, но тут и детство, и отец, и родной город. Тут уж ничего не поделаешь! Как вспомню Военно-морской музей, Андреевский флаг — голубой крест на белом полотнище… Лучшего флага на свете вообще нет!
Заведенные в школе порядки вызывали у меня недоверие. Все во мне бунтовало против них. Я держался особняком, был скорее наблюдателем, чем участником. Такая обособленность была вызвана некоторыми особенностями моего характера. Угрюмость, неприятие установившихся понятий, подверженность перепадам погоды — по правде говоря, не знаю, в чем тут дело.
В седьмом или восьмом классе я просто приходил в школу с двумя или тремя книжками, которые читал на уроках. В пятнадцать лет я сбежал из школы — просто потому, что она мне очень надоела и мне было интереснее читать книжки. И пошел работать на завод.
Первый год я проработал на заводе фрезеровщиком. Потом я около двух или трех месяцев работал в морге областной больницы. Туда я пошел потому, что возымел такую нормальную еврейскую мечту: стать врачом, точнее, нейрохирургом. И вообще, мне нравился белый халат.
Потом начались геологические экспедиции, куда можно было уехать на лето и заработать достаточно, чтобы некоторое время прожить.
Находясь в Якутске, я обнаружил в книжном магазине томик Баратынского. Когда я прочел этот томик, мне все стало ясно: что мне совершенно нечего делать в Якутии, в экспедиции и т. д. и т. п., что я ничего другого не знаю и не понимаю, что стихи — единственное, что я понимаю.
Мой первый арест был после выставки бельгийского искусства. Я даже не понимаю, почему мы там оказались — масса молодых людей, сильно возбужденных, человек, наверное, двести. Подъехали воронки, всех нас по ним распихали и отвезли в Главный штаб, где держали довольно долго, дней шесть или семь, да еще устроили так называемый «татарский помост»… Знаете, что это? Это когда вас бросают на пол, поверх кладутся деревянные щиты, а потом мусора выбивают на них чечетку… Ну, это можно и не считать за арест, скорее привод.
Привод, арест, приговор
Когда мне было лет восемнадцать или девятнадцать, я познакомился с Аликом Шахматовым. Это был бывший военный летчик, изгнанный из ВВС — во-первых, за пьянку, во-вторых, за интерес к женам комсостава.
Он отлил в галоши и бросил их в суп на коммунальной кухне в общежитии, где жила его подруга, — в знак протеста против того, что подруга не пускала его в свою комнату после двенадцати часов ночи. На этом Шахматова попутали, дали ему год за хулиганство.
И вот в один прекрасный день я получил от него письмо из Самарканда, куда он меня звал в гости. И я через всю страну помчался. Зима была довольно жуткая, холодная, мы сильно мыкались, и в конце концов нам пришло в голову — а почему бы нам просто не перелететь через границу, угнав самолет в Афганистан? Составили план: садимся в четырехместный «Як-12», Алик рядом с летчиком, я сзади, поднимаемся на определенную высоту, и тут я трахаю этого летчика по голове заранее припасенным кирпичом, и Алик берет управление самолетом в свои руки… <…> …Я увидел летчика и подумал: он ведь мне ничего дурного не сделал, что же я его буду кирпичом по голове бить? И я сказал Алику: завал, я не согласен.
Через год его взяли с револьвером в Красноярске. И он сразу заявил, что загадочный феномен хранения и ношения огнестрельного оружия объяснит только представителю государственной безопасности. Каковой и был ему предоставлен. И Алик сразу выложил ему все, что вообще про кого-то знал. 29 января 61-го или 62-го года меня взяли за хвост и увезли. Там я кантовался долго, недели две или три.
Мне говорят: «Теперь вы будете отвечать?» Я говорю: «Нет». — «Почему?» И тут — совершенно замечательным образом — из меня вывалилась фраза, смысла которой я теперь совершенно не представляю: «Потому что это ниже моего человеческого достоинства».
До того меня еще взяли по делу «Синтаксиса», самиздатского журнала, который издавал в Москве Алик Гинзбург. Начиная с 1959-го я там оказывался с интервалами в два года. Но на второй раз это уже не производит того впечатления. В первый раз производит, а второй, третий… — уже все равно.
Моя камера располагалась над ленинской камерой. Когда меня вели, то сказали, чтобы я в ту сторону не смотрел. Я пытался выяснить почему. И мне разъяснили, что вот в той камере сидел сам Ленин, и мне, в качестве врага, смотреть на это совершенно не полагается.
Тюрьма — ну что это такое, в конце концов? Недостаток пространства, возмещенный избытком времени. Всего лишь.
К этому самому злосчастному 64-му году, когда меня взяли за шиворот и посадили под замок (это было на этот раз всерьез, и я получил свои пять лет), из трудовой книжки выяснилось, что за предыдущие пять лет я сменил чуть ли не шестнадцать мест работы.
Помню только один момент, когда я растерялся. Это было на суде — судья меня спросила: а как вы, Бродский, представляете себе свое участие в строительстве коммунизма? Это было настолько ошеломляюще, что меня несколько даже пошатнуло, а так — все нормально.
Фактически единственный раз я испытал волнение, когда поднялись два человека и стали меня защищать — два свидетеля — и сказали обо мне что-то хорошее. Я был настолько не готов услышать что-то позитивное, что даже растрогался. Но и только. Я получил свои пять лет, вышел из комнаты, и меня забрали в тюрьму. И всё.
Ссылка
Я туда приехал как раз весной, это был март–апрель, и у них начиналась посевная. Снег сошел, но этого мало, потому что с этих полей надо еще выворотить огромнейшие валуны. То есть половина времени этой посевной у населения уходила на выворачивание валунов и камней с полей. Чтоб там хоть что-то росло.
Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле Русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу.
Раз или два в месяц приезжали ко мне устраивать обыск из местного отделения. Они: «Вот, Иосиф Александрович, в гости приехали». Я: «Да, очень рад вас видеть». Они: «Ну, как гостей надо приветствовать?» Ну я понимаю, что надо идти за бутылкой.
Отсутствие горизонта сводило меня с ума. Потому что там были только холмы, холмы бесконечные. Даже не холмы, а такие бугры, знаете? И ты посреди этих бугров.
Есть отчего сойти с ума.
Когда я освободился, то увез с собой в Ленинград сто с лишним килограмм книг.
Принуждение к эмиграции и жизнь без России
Какие-то два типа показали удостоверения. Начинают разговор о погоде, здоровье и прочем…
— Мы считаем, что с вашей книжкой сложилась ненормальная ситуация. И мы с удовольствием вам поможем — напечатаем ее безо всякой цензуры, на хорошей финской бумаге.
А с другой стороны несется:
— Вот, к вам разные профессора приезжают с Запада… Время от времени мы были бы чрезвычайно заинтересованы в вашей оценке, в ваших впечатлениях от того или иного человека.
И я им говорю:
— Все это, конечно, замечательно. И то, что книжка выйдет, это все хорошо, это, само собой. Но я на все это могу согласиться только на одном условии. Если только мне дадут звание майора и зарплату соответствующую.
Приезжаю я, значит, в ОВИР. Мусор стоит, отпирает дверь. Вхожу. Естественно, никого. Прохожу в кабинет, где сидит полковник, все нормально. И начинается такой интеллигентный разговор.
— Вы, Иосиф Александрович, получали вызов из Израиля?
— Да, получал. И даже не один вызов, а целых два, если уж на то пошло. А, собственно, что?
— А почему вы этими вызовами не воспользовались? <…> Ну вот что, Бродский! Мы сейчас вам выдадим анкеты. Вы их заполните. В течение самого ближайшего времени мы рассмотрим ваше дело. И сообщим вам об его исходе.
Я начинаю эти анкеты заполнять, и в этот момент вдруг все понимаю. Понимаю, что происходит. Я смотрю некоторое время на улицу и потом говорю:
— А если я откажусь эти анкеты заполнять?
Полковник отвечает:
— Тогда, Бродский, у вас в чрезвычайно обозримом будущем наступит весьма горячее время.
Сначала была Вена, было жарко. Я почему-то считал, что будет прохладно — Запад, наверное, ассоциировался в моем сознании с холодом, с севером. Потом Англия — это уже было лучше, недели две я там привыкал. В Лондоне Исайя Берлин в первый же день пригласил меня в «Атенеум» — в свой клуб. А потом Штаты — такое невероятное перемещение в пространстве! Мне все время казалось, будто я брежу.
Самолет приземлился в Вене, и там меня встретил Карл Проффер. Он спросил: «Ну, Иосиф, куда ты хотел бы поехать?». Я сказал: «О Господи, понятия не имею». И тогда он спросил: «А как ты смотришь на то, чтобы поработать в Мичиганском университете?»
Я не думаю, что кто бы то ни было может прийти в восторг, когда его выкидывают из родного дома. Даже те, кто уходят сами. Но независимо от того, каким образом ты его покидаешь, дом не перестает быть родным. Как бы ты в нем — хорошо или плохо — ни жил. И я совершенно не понимаю, почему от меня ждут, а иные даже требуют, чтобы я мазал его ворота дегтем. Россия — это мой дом, я прожил в нем всю свою жизнь, и всем, что имею за душой, я обязан ей и ее народу. И — главное — ее языку.